Image

Ждать осени

25 сентября 2015 г.  |  2126 просмотров

реклама:

...Сознание возвращалось медленно, в виде странного мерцающего света, который то пропадал, то мгновенно, полоснув по глазам, оживал - и тогда пробуждались и начинали бороться за право владеть мною многочисленные образы. Никакой из них еще не проник в мозг, еще их силы равны, они истребляют друг друга в жестокой борьбе, пока один, хитрый и затаившийся, но уже уверенный в своей власти, не перешагнул через покалеченные останки прочих и, завладев мною, заставил осознать то, что стало мыслью - острой и безжалостной, приказавшей вмиг проснуться. Еще не почувствовав собственного тела, я сначала ощутил пространство вокруг себя, затем отекшую руку, лицо, уткнувшееся в  ее подмышку, терпкий запах его тела - и слезы, долго ждавшие своего часа, жившие во мне даже в минуты самой невероятной радости этой ночи, беззвучно покидали меня, не оставляя надежды на покой.

Он не спал. Его рука, самая святая и беззащитная рука на Земле, тронула мои губы, поймала слезинку и поднесла к своим губам. Он слишком хорошо всё понимал теперь, он слишком много узнал этой ночью, чтобы сейчас позволить себе осквернить словами тишину. В эту минуту мы были мудры мудростью пророков, знающих, куда ведут наши дороги и что ждет нас на этих дорогах. Мы знали, что идти нам вдвоем, что это больнее, чем порознь, и что однажды мы пожертвуем друг другом просто потому, что так же естественно каждый смог бы пожертвовать собой. Наступил тот миг, когда мы могли ставить условия, и все - даже Бог и Время - принимали их всерьез, присмирев, запомнив нас, благословив и сделав своими. И это прикосновение к далеким мирам, которые нашли пристанище в нас и разрывали теперь наши несчастные души, сделало нас навек пленниками скорби, которая одна и есть плата человека за то, что он уподобился Богу.

Мне впервые не было стыдно, я впервые изучал другое тело, как свое собственное, не восхищаясь им как собственным, не дрожа, а зная, что теперь буду служить ему, его прихотям и желаниям - согревать, когда ему холодно, лечить, когда ему плохо, безжалостно истязать, когда оно будет сковывать разум незрячими глазами инстинкта. Без него нет меня, я существую благодаря ему и в нем...

...Я встретил его только вчера, но уже давно знал, что он есть, и весь смысл был в том, чтобы найти его или пропасть. Увидев его, я не ликовал от радости и не боялся краха, а подошел и сказал "Здравствуй". Он ответил, и мы молча пошли по осеннему парку, зная, что теперь всё в жизни не имеет значения. Все мои прежние привязанности, как бы прочны они ни были, были чем-то другим, - как желание иметь понравившуюся вещь (долго ли она нравится?), как страсть заглянуть в любимые книги (всегда ли они ответят душе?), как упорство достичь цели (долго ли держит достигнутая цель?). И всегда было осознание, что это вне меня, что это возможно изменить (в лучшую или худшую сторону), что возможно спастись бегством или, что лучше, дать право убежать. И всегда раскаяние. Похмелье. Поиски оправданий. И жестокость приговора...

...Жизнь его до нашей встречи была во многом похожа на мою. Да и не только мою - по сути, она являла собой стереотип, клишированный вариант жизни  любого из ребят нашего времени, некую цепочку: осознание и страх одиночества - жажда познания и стремление утвердиться в жизни - пустота и одиночество - самооценка (кто на какую способен) - принятие необратимости собственной участи и неизменный грим спокойствия. Правда, не все проходят цепочку до конца. Некоторые останавливаются на каком-то из ее звеньев, и оно их устраивает, или нет сил шагнуть дальше; некоторые многократно бредут вспять, чтобы потом ринуться вперед - и эти мучаются более других. Те же, кто прошел всю цепочку, содержат в себе элементы каждого звена и дальше идут (если идут) каждый по своей стезе.

Я, думается, находился на пороге последнего звена, он - звеном ниже, и логично, что встреча произошла именно в это время, ибо Бог больше не являет чудес после того, как величайшее из них - жизнь - стало представлять собой свою противоположность.

У нас не было ни традиционного периода "брачных игр" с его примитивным ритуальным флиртом, ни извечного очерчивания собственного "Я", что сопровождает любое неравнодушное тебе знакомство - мы и так всё знали друг о друге, и поэтому начали свой путь спокойно и сознательно, когда уже нет страха быть застигнутыми врасплох. Мы только потом вспомнили, что никто не сказал традиционного "Поедем ко мне" - мы просто шли домой. Когда-то расставшись, встретились; нашлись, потерявшись; воскресли, умерев.

Желали ли мы друг друга? Не знаю. Боюсь однозначных "да-нет". И да, и нет. Скорее, ни да, ни нет. Ведь кто ответит однозначно: желает ли он жить вечно или умереть сию секунду? Этого нельзя объяснить. Если будет можно - зачем жить? Жизнь тогда и оправдана, если человек пытается выбирать между жизнью и смертью - и не может. Это не его привилегия. И именно на этой грани незнание выбора собственного бессилия, как перед жизнью, так и перед смертью, происходит великая тайна постижения человеком высот собственного духа. Знаю одно: вся сила моего желания (где взять другое слово?) была вложена в то, чтобы не умереть раньше его (я не знаю, откуда это!), потому что только я мог вынести муку его материального отсутствия...

...Наш четвероногий друг - маленький диванчик - не слышал ни единого слова о любви, он держал в своих объятьях эту любовь - нас с ним. Слова опасны, ибо они есть суть. Звуки и те ближе к сути - но они являют собою усилие мышц, управляет которыми мозг, творящий мысль. И мысль в словах не права, потому что идет она через усилие, через насилие. Права мысль в ощущениях без посредства слов, в желаниях, в интуиции, являющаяся всё-таки не плодом опыта, а сконцентрированной энергией подсознания, которое, если опыт его не побеждает, есть единственное место общения человека с Богом.

Поверив гармонию алгеброй, я всякий раз убеждался, что мы с ним - воплощение основного принципа гармонии, принципа необходимости и достаточности. Конечно, я был без ума от его тела, ясных глаз, разлета бровей, но если бы этого не было, то я был бы без ума от чего-то другого, или от отсутствия этого. И если красота - понятие классовое, то мы - вне классов и сословий, более того - вне времени. Бог создал человека, чтобы посмотреть на себя со стороны, познать себя. Он понял, что это невозможно. И позволил мне попытаться познать себя - через его. И я тоже понял, что это невозможно. И приблизился к Богу. Я - игра его восторга. Но только когда я рядом с ним...

...Я трепещу от прикосновения его руки, как трепещут от прикосновения луча солнца - ведь жить без солнца нельзя. Нашей близости были чужды отточенная техника и заданность. Мы были импровизаторами высочайшего класса, творцами, гениями. Казалось, уже не было ничего неизведанного, но новая близость приносила новые открытия, удивляла новым видением друг друга. Мы были не двое, даже не сумма двоих, мы были один - некто новый, незнакомый и поэтому манящий, зовущий узнать, исследовать. И в каждый миг этот один делал то, чего хотелось ему, а при помощи чьего тела - неважно. Врозь мы делались беспомощными и неполноценными. И нет этому конца. Познав однажды гармонию, либо останешься в ней, либо зачахнешь и не удостоишься новой, потому что гармония только одна. Не зря в человеческом языке у этого слова нет множественного числа...

...Наши пять дней, которые он смог быть у меня, представляли собой границу времени, точнее - были безвременьем, когда с одинаковой уверенностью можно сказать, что это был как миг, так и вечность. Ему уезжать - я не знаю, что делать. Парадокс: раньше и день, проведенный с кем-то, даже очень мне близким, заставлял искать скорейшего отдыха и одиночества. А здесь всё наоборот: пять дней! - и они - отдых, они - одиночество.

Мы в разных городах, у нас у каждого свое дело. Но нам нет до этого дела, вернее, есть, но не настолько, чтобы попытаться всё переделать. Но - увы... Все решено за нас...
В аэропорту я весь закаменел, ноги не идут, я не отвечаю на его слова, я просто их не слышу. Мне страшно. Я прошу у Бога дождя, тумана, землетрясения, прошу за каждую минуту для нас взять взамен годы. Но Бог мудр. Он ушел не оглядываясь. Я оставался в аэропорту всю ночь. Я знал, что домой мне одному нельзя, нельзя ради его, ибо я не имел права теперь распоряжаться собой. Может, это и есть счастье, а значит, и свобода?

Я неделю жил по друзьям, заезжая за его письмами и телеграммами. Мы, не договариваясь, исключили возможность общения по телефону. Мы бы молчали. Только написанные слова, а не сказанные, могут передать мысль. Их изучаешь, впитываешь в себя, вкладывая свою интонацию, плывешь в потоке собственных ассоциаций, - и они становятся твоими. А что твое - то опять ощущение, чувство, рождающее новую мысль, порядком выше...

...Он всегда появлялся внезапно. И я всегда был дома - по-другому быть не могло, ведь сейчас мы диктовали судьбе, а не наоборот. Мы готовили ужин, слушали болтовню друг друга - мы успокаивались, освобождались от страха. Он любил яблоки, и поэтому если в доме даже ничего не было из еды, яблоки были всегда. Мы курили и ели яблоки. Мне нравилось смотреть, как он вонзается зубами в сочный плод, как двигаются мышцы его лица, как старательно он раскусывает каждое семечко и слизывает с ладони его содержимое.

Мы зажигали свечи, и я медленно раздевал его, аккуратно складывая каждую снятую вещь. Тот же ритуал проделывался со мной, и мы погружались в ждущую нас ванну - в объятия теплой воды и пены. Особенно я любил мыть его волосы - непокорную русую шевелюру, без единого завитка, которая обдавала мои пальцы влажным дуновением сентябрьского ветра. Он доверчиво зажмуривал глаза и вверял свое лицо моим рукам. Где брали эти руки столько нежности, кто научил их сливаться воедино с кожей лица, нащупывая каждый нерв, чтобы соединить со своими, наполняя два сердца ощущением неделимого целого?  Вода для нас с ним была продолжением наших тел, она передавала любое движение другого, ласкала кожу, обнимала. Затем мы ложились на наш диванчик и лежали молча, не касаясь один другого. Это особая близость - не касаясь. И когда душа проникала в душу, когда душа становилась единой, чья-то рука (не понять, чья) находила другую - в разговор вступали тела. Я не могу передать, как это происходило, я просто не знаю этого. Это было. Это выше толкований. Кто может описать разбуженную стихию во всей ее полноте? Кто может представить бесконечность? Уж не человек, наверняка, и не его мудрый язык. Я помню только: никогда ни слова, ни звука. Всю энергию, которую телу необходимо было высвободить, другое вбирало сразу каждой клеткой, взамен отдавая свою. Эта поглощенная энергия набрасывалась на новое для нее пространство и позволяла ощутить и пережить то, что вне слов, чему нет слов. На свете есть тишина - это разговор душ.

У спортсменов существует понятие "радости мышц", - когда после многочасовой изнурительной тренировки вдруг расслабляешься, и каждая жилка поет и трепещет от сознания своей силы и молодости. У нас тоже была эта радость, этот полет из детского сна, когда всё впереди, и падение неведомо. Но это было несопоставимо с радостью душ, которая наполняла наш дом и весь мир, делая его добрее, мудрее...

...Расставаться, разрушать гармонию становилось всё более невыносимо. Человеку не стоит умирать много раз подряд, а тем более - воскресать. Так он еще поверит в свое бессмертие. Я теперь не провожал его далеко - только до порога: создавалась иллюзия, что он вышел, а на какое время - не имело значения. Я ложился на нашу простыню и всем телом внимал его запаху: она хранила аромат его тела - терпкий аромат осеннего леса, свежесобранного яблока, стебля травы - причем я знаю какой: полыни. Я пролеживал ночь без сна, а утром набрасывался на любую работу - за письменным столом, по дому. Я переписывал начисто страницы лишь потому, что была незначительная помарка, перестирывал постиранные вещи, до блеска натирал полы, изнуряя мозг и тело. Но лишь бы не видеть никого - звонок и телефон отключались, университет не посещался. Проходило два-три дня, и я постепенно привыкал к тому, что нужно ждать его нового появления...

...Его не было уже месяц, в письмах читалось что-то новое, чужое, извинительно-вежливое - чувствовалось, что каждая фраза обдумывалась, старательно редактировалась, и письма, судя по ровному аккуратному почерку, переписывались набело из черновика. Я не понимал происходящего и отвечал на письма единственным "Приезжай!"...

...Я лежал на пустынном пляже, часами обжигая кожу, не в силах читать или думать - я безжалостно убивал время, которое - я знал - не простит меня. Мыслей не было - их не могло быть: они возникают, когда человек болен, когда всё сосредоточено на боли, на том, чтобы ее преодолеть, не слиться и не смириться с нею. Я, наверное, умирал, медленно и незаметно переходя в состояние тупого равнодушия, когда ни радости, ни горя - лишь сознание того, что всё вокруг не касается меня, что я здесь ни при чём, случайно, и каждое столкновение с реальностью усиливало боль.

Я брел в очередной раз по песчаной отмели к остановке, на последний автобус, что увозит загулявших пляжников, когда вдруг меня пронзило предчувствие надвигающейся беды (или радости?). Я начал всматриваться в лица - нет, всё не то! - и меня безудержно потянуло к ларькам, где группки людей утоляли жажду перед поездкой.

Я увидел его (с мороженым в руке, в белых шортах, без рубашки), смеющегося словам своего собеседника, который с восхищением смотрел на него, светясь тем узнаваемым светом, что не оставлял ни грамма сомнений о характере отношений между ним и этим человеком. Первая мысль - убежать, пропасть, исчезнуть - сменилась другой - подойти и ударить наотмашь, причинить боль; за ней пришла третья - прижаться к родным глазам, увести его отсюда; и, наконец, смыв всё, накатила волна равнодушия, оставив меня стоять, но уже не видя его - и только холодный ручеек пробирался вниз по ложбинке спины.

Он еще не видел меня, но вдруг он остановился, глаза поникли и в страхе метнулись в поисках меня (меня - он не сомневался) и, найдя, стали просить о помощи. Но я не мог им помочь. Я прощаю только тех, кто мне небезразличен. Он подошел ко мне, растаявшее мороженое текло по пальцам:

- Я знал, что увижу тебя. Не молчи, скажи, что я предатель.
- Не в этом дело. Просто груз не по твоим плечам.
- Я люблю тебя...
- Знаю. Пусти.
- Не уходи... Я умру.
- Поверь, нам лучше сделать это поодиночке.
- За что Бог наказал меня любовью к тебе?
- Прощай!
Я чувствовал, как, сметая всё, душу заполняет покой. Ибо теперь пришло мое время - время страдать. В предчувствии упоения страданием, которое одно способно вернуть меня к жизни, в отличие от всё отнимающей любви, я благословил то, что минуту назад сделалось прошлым. Я благословил эту любовь, отпуская ее на свободу, наивно перепутав жертву с палачом...

...В поисках презрения к себе я с разбега нырнул в помойную яму нечистот человеческих инстинктов. Я молод, я мог быть с тем, с кем я хочу. Но поскольку я не хотел быть ни с кем, то я был со всеми. Я слишком хорошо знал, что я не из тех, кто нравится с первого взгляда, но уж если понравлюсь, то этот человек становится Другом, Другом с большой буквы. Я позволял себе роскошь диктовать условия. Я снискал это право потому, что оно - привилегия разума, а не чувств. Потому что оно - привилегия бесчувствия.

Теперь я знал, что недостоин его возвращения - пути были отрезаны. Но затравленная, оплеванная мною душа рвалась к гармонии, она не могла и не хотела оставаться ущербной, познав однажды радость и боль соприкосновения с себе подобной, соприкосновения, когда мир раздвинул границы, открыв дорогу в бесконечность. Теперь я был не властен над бедной взбунтовавшейся душой. Борьба грозила закончиться либо безумием, либо страшным ожесточением. Но я не отступал: кто знает исход битвы - тот уже не воин...

...Боль, пронзившая меня тем утром, была крохотной частью боли, что завладела его телом. Она была послана мне как мольба о спасении. И я полетел к нему - он умирал.

Я впервые в его городе, на его улице... вот уже и в доме... Успел! Я знаю, что он здесь. Толкаю незапертую дверь - вокруг беспорядок, хаос. В углу, поджав колени, сидит подобие былого человека - лишь глаза его, бессмысленно горящие в мою сторону, уверенные, что явь уже не возвратится к ним.

Я упал на колени. Мне не было прощения. Он простонал, не имея сил на большее. Я поднял на руки его ставшее легким и теперь стынущее тело и монотонно шагал по комнате, пока не онемели мышцы. Затем я уложил его и лег рядом, прижав к себе.

День и две ночи (самые страшные в моей жизни) я отнимал его у смерти - без слов и слез - и поэтому победил. От пищи его рвало, он только пил. На третий день ему удалось поесть, и бредовое состояние перешло в сон, долгий и глубокий. Я растаскивал завалы в квартире, время от времени подходя к кровати и прислушиваясь к тихому его дыханию. Он проснулся, и я долго мыл его в спасительной воде. Еще через два дня он был вне опасности. Он почти всё время спал, держа мою руку где-нибудь у себя. Все эти дни мы молчали - было такое чувство, что мы разучились говорить. Я вспоминал, что существует речь, когда ненадолго выбегал за продуктами. Вскоре я собрал его вещи в дорогу - мы полетели ко мне. В самолете он мертвой хваткой сжимал мою руку (откуда только брались силы?) - он боялся лететь, боялся людей, боялся всего и всех, кроме меня.

Он заболел серьезнее, чем можно было предположить. Он никуда не мог выходить, а если мы и выходили вместе, то он прикипевал к моей руке, теряясь, и становился беспомощным. Еле уговорив его побыть двое суток с моими родителями, я слетал в его город, чтобы выполнить необходимые формальности по увольнению с работы.

Он остался жить у меня. Хотя нам и помогали друзья, материально приходилось туго - моей стипендии едва хватало на еду. Поэтому по ночам я грузил хлеб в соседней с домом пекарне, а вторую половину дня старался вдолбить двум абитуриентам основы естествознания.

Время шло, и внешне он становился прежним - но только внешне... Врач, местное светило психиатрии, не говорил ничего определенного, кроме: "Покой, сон, воздух..." Я до того устал, что боялся, как бы и мне скоро не понадобились услуги этого "светила", но я знал, что только я могу вернуть его к жизни. Воздвигнув в себе жертвенный алтарь, я отдал свободу, отдал всё. Я и не подозревал, на какие высоты может вознестись любовь и жертва во имя нее. Так вот почему в истории всех религий жертве придавалось такое значение - чтобы укрепить любовь, заставив отдать за нее самое дорогое, возвысив ее до цены жизни!..

...Прошел год. Мы с ним теперь много гуляли, уезжали в лес, садились на траву, и я читал вслух. Он часами смотрел на меня, и я не испытывал напряжения под его пристальным взглядом: я знал, что он таким образом изучает и осознает себя. Болезнь отступала. Я теперь не боялся оставить его одного - он иногда убирал и готовил. Слава Богу, у него не возникло чувства рабской благодарности! Всё прожитое было воспринято им с наивным эгоизмом ребенка, как должное. Мы начали думать о том, куда он сможет пойти работать.

После долгих поисков я нашел не слишком доходное, но спокойное и не очень ответственное место в солидном учреждении: он сидел в комнате со множеством телефонов и звонивший ей сообщал какую-то информацию. Но вскоре он стал уставать от монотонности звонков и собственных слов, раздражался по любому поводу, и мне пришлось забрать его оттуда и снова заняться поисками. Его отказывались брать где-либо (я не мог и не хотел скрывать правду), и наши надежды таяли. Но оставаться дома он не мог, ему необходимо было отказаться от собственной полноценности - и в этом смысле работа была бы для него спасением. И мы решили переехать из этого города...

Поскольку он уже не работал, его не связывали формальности, я же должен был исчезнуть, не оставив следов. Только позвонил маме:
- Ма, я уезжаю. Очень надолго.
- Ты не зайдешь попрощаться? Это связано с учебой?
- Нет. Мне необходимо исчезнуть, этот город уже дал, все что мог
- Сын...
- Ма, писем не будет... Я буду звонить иногда. Уладь с университетом...
- А как же я?
- Мам...
- Знай, что я люблю тебя. Одно невыносимо - ты один...
- Я не один.
- Благословляю вас!
- Я очень тебя люблю, ма...

Вечером мы сидели в поезде. Пора отпусков уже закончилась, и в вагоне не было обычных для этого маршрута галдежа и суеты.

Мне начало казаться, что я забываю обо всём: я бежал от прошлого, со мной мой Друг, и мы едем к морю - самой желанной из всех стихий, потому что неведомой, скрытой от глаз и обманчивой на поверхности, как жизнь.

Оказалось, что она не видел тетку лет пять. Они обменивались открытками к Рождеству, не более - но он помнил, что она похожа на его умершую мать; значит, ей можно верить.

Встретили нас радушно, но так было лишь до тех пор, пока он не сообщил, что мы не просто запоздалые отпускники. Мы просили об одном: дать нам возможность пожить у тетки в доме, пока мы не станем на ноги. Она многого не понимала. Почему вдруг из большого города - и в захолустье? Ну ладно он, а причем тут его друг? Мы попытались объяснить это тем, что ему после болезни необходимо море, а я приехал составить ему компанию и просто в поисках покоя. Пришлось надевать несвойственную мне маску лжеца, ведь я побоялся сказать, что мы любим друг друга... Но она, похоже, и так догадывалась, ведь счастливых выдают глаза...

Так мы оказались в старом теткином доме - у самого моря! Дом был разделен на две половины: одна - ее, с двумя большими комнатами, другая - наша, с маленькими. Обычно эти комнатушки сдавались отдыхающим, и в смысле дохода мы, конечно, не устраивали тетку. Но зато мы взяли на себя все мужские заботы по дому: поскольку дом отапливался дровами и углем, нашей задачей стало добывать топливо, а также заделывать то там, то здесь возникающие бреши. После долгих лет одиночества и вечного ворчания на отдыхающих тетке трудно было изображать радушие и не следить за нами в надежде уличить во "вредительстве". Но постепенно, день за днем, она проникалась к нам доверием, в ней просыпался, казалось, давно умерший инстинкт матери, и это обернулось для нас ее постоянной опекой, твердым намерением возглавить и упорядочить наш бестолковый, по ее мнению, быт. И нам пришлось принять правила игры, терпеливо изображая из себя уж если не детей, то благодарных и преданных приемышей, которые после долгих скитаний по сиротским приютам вдруг обрели счастье родного дома - и это счастье подарено, несомненно, теткой. Нам это было нетрудно - ведь ночи оставались нашими, и они позволяли спокойно и мудро взглянуть на прожитый день.

Мы яростно приводили в порядок дом и сад, ремонтировали забор и чинили сарайчик для угля, что служило предметом гордости тетки перед жителями города. В разговоре с соседями мы теперь назывались не иначе, как "мои дорогие" или просто "сынки". К зиме выбеленный и выкрашенный дом улыбался сверкающими окнами навстречу морю, деревья вдыхали по утрам пар взрыхленной земли, и мы с ним были счастливы. Мы устроились на работу - правда, в разные места: он - на небольшой заводик, я - в школу. Денег получали достаточно, чтобы существовать безбедно. Тетушка (а мы теперь оба звали ее именно так) и думать забыла, что мы - помеха ее летним заработкам: мы стали ее детьми...

...Пришла зима, сырая и дождливая в этих краях, так не похожая на нашу, снежную и морозную. Море тужило по ночам, зовя наши души, не давая спать. Мы искали забвения друг в друге, хотя понимали, что память не пожелает смириться и будет упрямо искать пути в прошлое - в снах и в мыслях. Теперь каждый пытался скрыть эти сны и мысли, сделать вид, что ничего этого нет. По утрам мы боялись смотреть друг другу в глаза.

Вечером спасал телевизор - менее уставший из нас смотрел его, чтобы дать возможность другому уснуть или сделать вид, что спит. Всё чаще мы поодиночке уходили к морю, серому и глухому, отталкивающему все мысли обратно, не взяв ничего, не облегчив душу.

Однажды ночью я внезапно проснулся - меня разбудил он. Его тихое "Ты больше не любишь меня?" сдавило мне горло и я, преодолевая охватившую меня немоту, прошептал:
- Люблю. И ты знаешь это.
- Да, я знаю, как ты относишься ко мне. Но это называется по-другому. Это - как у алкоголиков или наркоманов. Это болезнь.
- А кто сказал тебе, что любовь - не болезнь?
- Но болезнь не может быть счастьем.
- А любовь может?
- Но...
Я нашел его губы:
- Мы больны смертельно...
Эта ночь успокоила нас, примирила с новым качеством наших отношений - разъединяя, сблизила...

...Наконец весна. Она всегда для меня - предчувствие радости и боли, почти физическое слияние с природой, когда чувствуешь, как мучительно растет трава, освобождаясь от тяжести земли. И только непреодолимая жажда увидеть свет заставляет ее выдержать, пробиться и успокоиться, не думая об осени, которая так далеко.

Мы ходили к морю теперь всегда вдвоем - оно принимало нас, когда мы вместе, и мы уже успели загореть под апрельским солнцем. Его кожа, в отличие от моей, загоравшей очень быстро до цвета бронзы, становилась сперва желтоватой, а потом золотисто-багровой, цвета осеннего кленового листа. Казалось, его только что отхлестали веником в душной парной и отпустили остыть.

Я грезил родным городом, мечтал упасть лицом в мудрые мамины руки, оказаться в желанном плену своего письменного стола, своей маленькой квартирки. И я решился.

Через день, поражаясь шуму и суете большого города, мы были дома. Мебель покрыта слоем пыли, невесть как просочившейся сквозь наглухо закрытые окна. Засохший цветок в горшке, пожелтевшие листы на столе, выгоревшие занавески - следы нашего годичного отсутствия. Час спустя всё сверкало, свежий воздух пролетал от окна к двери. Мы решили не зажигать огня - мало ли что? - и уснули рано. Чуть свет я был уже у мамы.

- Сынок, ты повзрослел - совсем мужчина...
Слезы капали на мою уткнувшуюся в ее колени голову: классическая сцена возвращения блудного сына! Я не мог ответить ей: "А ты всё такая же!", потому что это была бы неправда - мать сильно постарела...

Я узнал, я понял, я был виноват...

Со временем он нашел работу, я вернулся к прерванной учебе, и вот мы сидим в ресторане и поднимаю тост:
- Я пью за твой успех, за твое будущее.
- А я - за тебя, потому что ты - мой единственный успех, ты - мое будущее!

Он весь светился от радости. Впервые за долгие месяцы его глаза бегали лукавыми серыми мышатами, а не смотрели пристально или растерянно. Мне так захотелось прижаться губами к этим ожившим мышатам, к порозовевшей коже лица, что мы убежали из ресторанчика, почти не тронув еды, унося с собой только вино.

В эту ночь его тело тоже стало прежним - не податливым и безвольным, а сопротивляющимся, непокорным и насмешливым. И когда мы, одолев безумие наших тел, обрели покой, мы ощутили, что души наши, каждая по отдельности, уже хранят в себе нечто неподвластное пониманию другого, припасенное на черный день (Боже, когда? Хотя...). Бессильное желание отдать это припасенное другому только усиливало боль. Это было нечто нам не принадлежащее, отобранное и вложенное в нас спасительным инстинктом самосохранения души. Мы молчали, пораженные...

...Он подолгу находился в командировках, часто за границей. Звонил иногда, забрасывала со вкусом подобранными открытками из разных городов мира. Мне начало казаться, что эти усиленные знаки внимания - лишь потому, что я уже не нужен ему, что он встретил кого-то лучше и достойнее. Я ревновал не впервые в жизни... Но ревность это сила слабых, и я гнал эти мысли прочь... Из командировок он возвращался преувеличенно шумно, обязательно привозил какой-то подарок, радовался и гордился, если мне это нравилось (будто бы могло не понравиться!), заставлял тут же съесть какой-нибудь экзотический фрукт и весь вечер рассказывал о поездке. Я же отвечал неизменным "У меня всё нормально". Потом мы умолкали, вглядывались в лица друг друга, стараясь прочитать то новое, незнакомое, что каждый приобрел в одиночку, затем погружались в море нежности, бережно хранимой каждым из нас для другого. Это нельзя назвать обладанием - это было дароприношение...

...В доме свечи, яблоки и вино: праздник нашего четырехлетия. Это четыре года назад был сотворен мир, это четыре года назад природа открыла нам тайну всех существующих в ней ощущений, это четыре года назад начался наш с ней разговор с Богом, но это и четыре года назад нам открылась истина, что любовь начинается с отчаяния и должна кончаться отчаянием, ибо всё возвращается на круги своя. Наши четыре года - такие долгие и такие короткие...
Этот сгусток времени вобрал в себя энергию наших "Я", рвущуюся теперь на свободу, к творчеству, к осознанию происшедшего. Начавшись с Бога, любовь наша требовала возврата к нему, к смыслу и Духу, и мы перестали жизнь свою ощущать как таинство общения с Богом, ибо когда перед тобой стоит дилемма "Бог - Человек" (любимый человек!), первый всегда уступает и жизнь задыхается в грехе. Мы успели узнать, что любить неимоверно трудно и что нельзя оставить любовь Божью без ответа. И пусть попробуют умники обвинить меня в софистике! Я промолчу, ибо помню, что наш мир - падший, убивший Христа - утратил знание, что Бог существует во постижение Бога в себе. И наша любовь - от Бога, ибо она - к Богу. "Бог - это Любовь" - не утешение. Это предел испытания человеческой жизни. Это высшая степень любви - братская, когда не раздумывая подставишь щеку под удар, чтобы спасти бьющую тебя руку от нелюбви, спасти собственной болью (или смертью!), покорностью слабости, что мнит себя силой.

Покаяние - это изменение сознания, а начало его - безмолвие (бьющая рука да застынет в изумлении, что ей не отвечают!). Нам с ней повезло - Бог удостоил нас своего Духа. Но мы - люди, и...

...Мы расставались спокойно, без слов, без объяснений, без оправданий, так же естественно, как день сменяется ночью, а солнце - тучами. Он еще утром уложил вещи, сделал свои последние дела в этом городе, который он так и не смог полюбить - может, потому, что ревновал меня к его улицам и соборам, озерам и паркам. Осенний город, не прощая ничего, провожал ее дождем и холодом. Мы сели на нашего "четвероногого друга", и он взял мою руку:
- Я знаю, что ничего более оправдывающего мое существование уже не будет.
- Будет другое.
- Тебя не будет...
- Я буду всегда, пока будешь ты.
- Я знаю. Но меня зовет собственный путь. Чтобы возвыситься или упасть...
- А меня вынуждает остаться.
- Храни тебя Бог!
- Мой бог - ты...

Я всматривался в это лицо, которое знал лучше всего, в глаза, отражавшие мое оцепенение, и думал в эту минуту о каких-то пустяках: каково будет ему в чужой стране без хорошего знания языка, есть ли там такие сочные яблоки, как наши, как пойдет работа в непривычном окружении... Я поднес к губам его руки, чтобы в последний раз вдохнуть запах осени, который буду ждать теперь каждый год как спасение, потому что она будет возвращать мне этот запах - терпкий его запах...

Другие рассказы автора